Название: Осока и кувшинки

Автор: Санди

Номинация: Ориджиналы от 1000 до 4000 слов

Фандом: Ориджинал

Пейринг: ОЖП / ОЖП

Рейтинг: R

Жанр: Романс

Год: 2017

Скачать: PDF EPUB MOBI FB2 HTML TXT

Описание: Любовь нужно беречь, особенно если твоя любимая - русалка

Примечания: Русалки в русской мифологии изначально не имели рыбьего хвоста и не были красавицами

Славно было у нас в деревеньке по вечерам! Отец наш тогда был в городе на заработках, а мы с матерью – в поле да в поле. А уж когда свечереет, через два двора к бабке Авдотье на посиделки. Не так ради посиделок, как ради бабкиных баек. Уж чего только не нарасскажет: и про домовых, и про леших, и про шишигу голопупую, и про колтков чудных, духов бузинных. Но то сказки – понятно, что сказки, а вот иногда стих находил на бабку Авдотью. И рассказывала она то, чего ни от кого больше не слыхать, и клялась тогда, что все это бывало с ней самой, а нет, так с подруженьками ее.
Вот как-то сели мы с шитьем вокруг керосиновой лампы, бабка Авдотья помолчала, помолчала да и говорит:
– Вы ведь, верно, думаете, что сроду без меня тут жизни не было, так я и не помру? А, девоньки? А я уж старая, и гробовая доска у меня не за горами… Я такая старая, что времена крепости застала!
– Дак это ж полста лет назад было, – это Дашка, подружка моя, говорит.
– А мне тогда, милая, было чуть помене, чем тебе сейчас… Сурово тогда было. Сейчас нелегко, а тогда еще тяжче жизнь шла. Ну, не обо мне речь-то, я что? Пока мала была – мамке с тятькой помогала, а потом выросла, так замуж выдали. А через два двора от нас, там, где нынче твоя изба стоит, – это она уже мне, – там стояла Ивана Серого изба. Зажиточное хозяйство было. Работящие они были, Иван и баба его, и дети у них такие подросли. Двое сыновей – в отца, а дочка, Фроська, – та в мать. Красавица была – загляденье! Косища в руку, глазищи – во! Синий сарафан как наденет, по улице как пройдет – все парни заглядывались. Хозяйка была хорошая; бывало, бабы оставят холсты на ночь отбеливаться, не помолясь, ан утром уж ни единой ниточки не найдут: русалки украли, – у Фроськи такого не случалось! Уж и жениха ей сосватали. Только она все нос воротила. Я, говорит, красавица, я за самого барина замуж пойду. Ну, кто смеялся над ней за такие речи, а кто и верил: уж больно хороша девка была. Барин-то у нас молодой был, неженатый. Про него всякое болтали, но не очень: кто наверняка знал, тот боялся, а кто только догадывался, тот не многое и рассказать-то мог.
И вот, как сейчас помню, уж такое ясное настало лето! Как дождик, так тихий, да чистый, как солнышко – так светлое, но не изнуряющее, ласковое. Прошла Троица, стали на Русальную неделю хороводы водить, Русальную березку выносить, гадать да кумиться. Я тогда еще малой была, в одной рубашонке бегала. А Фроська-то – не девка, а ягодка наливная, везде, где ступит, там ровно цветы расцветают! Пустила она свой венок по речке, а он возьми да и уплыви. Речка наша тогда бурная была, сейчас не то. Ну, и Фроська отчаянная была. Побежала по берегу за венком…
А венок-то все плывет да и плывет. Вот уж речка петлю делает и в лес убегает – а Фроська не отстает. Все ноги исколола, сердешная. Лес наш тогда тоже не то, что сейчас, был: густой да колючий, буреломом заваленный, а уж большой! Теперь-то от него рожки да ножки остались, все свели… Тогда-то Фроська, видать, и поверила, что быть ей замужем за барином, если не за самим царем. В воду как прыгнула! И тут сбило ее с ног – поскользнулась в иле, что ли? – и потащило.
Я, дуреха малая, за ней увязалась. Мне бы бежать да взрослых звать, но уж очень далеко мы ушли… Плещется Фроська, барахтается, выбраться пытается, думаю – погибель ей пришла, ан глядь – сидит на берегу девушка. Коса распущена, на голове заместо платка венок из осоки, сарафан из сурового полотна и весь рваный. А на беднячку не похожа, наоборот – барыня барыней: руки белые, мозолей не знавшие, ноги чистые, будто по земле не ступали, и такая гордость в лице – не красивом, нет, страшная она была что твой смертный грех, а все одно на нее глядеть было радостно. Завидела она Фроську, в лице-то переменилась, бух в воду! – гляжу, уже тащит Фроську нашу к берегу. Та воды-то нахлебалась, охает. А девка эта, барынька, венок ей протягивает:
– Твой ли это венок, красная девица?
– Спасибо, – едва отдышавшись, пролепетала Фроська. – Спасибо, добрая девушка, не знаю, как тебя величать…
– Яросветой зови, – смеется та. – А лучше не зови, сама приду, ежели и ты к полуночи на поляну придешь.
– А и приду, – Фроська ей. – Это на какую же поляну-то?
– А будто не знаешь! На Глашкину.
Тут бы мне и убежать да за Фроську свечку поставить. Глашкина поляна – самое чертово место в лесу было. Название ей дали оттого, что крепостная девка одна на той поляне повесилась, и всякий, кто на ту поляну даже днем приходил, вдруг от страха трястись начинал, в глазах темнело, имя свое забывал… Недоброе место! Неужто Фроська-дура пойдет, думаю.
Пошла, видать.
Недели не прошло, а Фроська расцвела так, что мимо нее и не пройти стало, не оглянувшись. То, что раньше было, – то не красота, а вот теперь красота стала! Очи сияют, что твои звездочки, волосы вьются-кудрявятся, косу рукой не обхватишь, а выступает, как лебедь белая! И все-то у нее спорилось. Что платье в речке моет – у всех уж и руки докрасна стерты, а ей только прополоскать, и рубахи белее снега, а цветы на сарафане ярче живых. Что скотину да птицу пасет – корова за троих доится, курица за троих несется. А уж когда идет по грибы – другие, бывало, пригоршню червивеньких сыроежек еле отыщут, а Фроська такие корзины отборных боровиков наберет, что не дотащит. Подружек ягодами угощала, так много их у нее было, – да и меня.
Знала вся деревня, что Фроська отчаянная. В самые буреломы, самые темные овраги шла не боясь. И ни разу босой ногой на сук не напоролась, ни разу с медведем или волком не повстречалась, даже сарафан ни разу не порвала. Везучая была!
Уж не знаю, почему, но я тогда промолчала о Яросвете, о той девушке-барыньке в дырявом сарафане. Страшно мне показалось рассказывать про нее даже маме и сестрам. Да и кто бы мне поверил? Таких, как Яросвета эта, в нашей округе отродясь не бывало. А вот следить за Фроськой я взялась. Думалось мне, что ворожат они с Яросветой на Глашкиной поляне. И очень уж хотелось на ворожбу их поглядеть.
Ну, и поглядела…
Прибежала, крадучись да оглядываясь, Фроська на поляну. В руке лампадка теплится, от иконы унесенная – да не на Божье дело! Вечер субботний был, после баньки. Идет Фроська в лучшем сарафане, в чистой рубашке, в новых лаптях, в косе лента шелковая – идет и вся светится, ровно звездочка на землю сошла. А Яросвета ее уж поджидает. Венок на ней из осоки да цветов водяных – и все тот же рваный сарафан. А глаз от нее все равно не отвести, – кажется, стой рядом с ней самая что ни на есть раскрасавица в шелках, и то бы не заметил.
Протягивает она руки навстречу Фроське и говорит нежно так:
– Фросенька! Мой свет, кувшинка моя золотая, звездочка моя ясная! Как же я стосковалась по тебе!
Та к ней в объятия – с разбегу.
– Солнце мое, – шепчет, – сердечко мое, милая, ненаглядная! Никого не полюблю, кроме тебя!
Вот те раз, думаю, а как же ее жених?
Да какой там жених! Вижу я, как Яросвета сарафан-то Фроське задирает, подол откидывает, гладит ее ножки сахарные, да бедра, да колени округлые, потом тесемки-то на груди распускает, и высвобождаются из сарафана груди, словно лебедушки, – белые, кожа тонкая, а уж красивые! Век прожила, больше нигде я такой красоты не видела. А Фроська смеется, что голубица воркует, и сарафан к ножкам ее падает, и выступает она из него, рубаху сбрасывает – и подхватывает ее на руки Яросвета, как самый любящий жених, и несет на ложе из травы и ветвей, и укладывает. И падает ее рваный сарафан на Фроськин цветастый, и лапти из осоки да рогоза рядом с Фроськиными лапотками лежат…
Не для детских глаз то было, да и ни для чьих. А я все гляжу и оторваться не могу. Все вижу – вокруг поляны-то тьма кромешная, а на поляне лампадка Фроськина горит, и от нее такой свет, будто в лампаде той перо Жар-птицы откуда-то взялось.
Вижу, как гладит Яросвета своими узкими, тонкими пальцами Фроськины наливные груди, как теребит соски, и сжимает их, и целует, и языком проводит – а Фроська смеется-заливается шелковым смехом.
Вижу, как откладывает Яросвета свой венок, и длинная распущенная коса ее падает на живот Фроське, как разводит Яросвета рукой бедра подруженьке, как целует колени ей, и лодыжки, и бедра внутри, и выше… ох ты! Щеки мои горят – а я гляжу, и отвернуться не могу. Поначалу-то смотреть было не на что: шевелится затылок Яросветы у Фроськи в паху, чего она делает – не понять. А потом повернулись они, закинула Фроська ноги Яросвете на плечи, приподнялась, в волосы ей вцепилась, и стонет, и вскрикивает, и повторяет: «Как хорошо! Как же хорошо-то! Любовь моя, единственная, только тебе и верна буду, только тебя буду помнить!» – и вскрикивает в последний раз, и вытягивается, вся трепеща.
Вижу, как Яросвета отстраняется, красуясь гибким, – нечеловечески гибким, холодным, будто рыбьим – телом, вытягивается, закинув руки за голову, а затем залезает верхом на Фроську. И Фроська – ох ты, как глазам-то поверить? Как и думать, что такая срамотища-то бывает? – поднимает голову и ну лизать ей низ живота, безволосый, с розовой нежной щелочкой, и не только лизать – и целовать, и прикусывать, и засасывать, а потом еще и языком в щелочку-то… ой, не могу!
Вздрагивает Яросвета, а на некрасивом и прекрасном ее лице – такое счастье, такое блаженство, что даже зависти у меня нет. Слезы так и катятся от радости, что счастье такое у людей бывает.
Хотя какие там люди – животом я понимала, что не человек Яросвета, и не каждому ее увидеть дано…
Наласкались они, нацеловались, лежат на траве в обнимку, и шепчет Яросвета: «Милая, сахарная моя, все для тебя сделаю!» А Фроська-то, не будь дура, и отвечает: «А покажи мне цветок папоротника».
Нахмурилась Яросвета. Приподнялась на локте.
– Пошто он тебе, любимая?
– Дак ведь клады он показывает. А мне клад вот как нужен!
Помолчала Яросвета. Головой покачала.
– Не нужны тебе те клады, звездочка моя, попомни мое слово. Еще никому они счастья не приносили, а жизней отобрали без счета.
– То дурные люди их находили, пропивали, проигрывали. А я что? Я из крепости выкуплюсь и тятьку с мамкой да братьями выкуплю, потом землицы прикуплю, коровок, курочек, свинок, – то-то заживем! А тебе, счастье мое, платьев шелковых да бархатных нашью и золотом вышью, чтобы не ходила ты в дырявом сарафанишке, и бус, и лент…
– Пошто мне твои бусы, – перебила ее Яросвета. – Мне украшение – цветы да травы, нешто не понимаешь? А на заклятые деньги, кровью выпачканные, счастья не купишь…
– Просто деньги это. Не я закляла, не я кровью марала, я на доброе потрачу, – уперлась Фроська.
Вздохнула Яросвета, сказала, что подумает, на том они и порешили. А мне отчего-то неспокойно стало. Фроська, вишь ты, хоть и жила в зажиточной по деревенским меркам семье, а лишнего у нее ничего не было – ни одежек, ни бус, ни еды, и приданого только то, что сама с матерью напряла да нашила. А коли девка такая красивая да хозяйственная, обидно ей, что иная барынька в подметки не годится – а шелков и золота у нее столько, что девать некуда. Видать, Яросвете того не понять было – ее-то краса не золотом полнилась.
Жалко мне стало, что любовь их от этого неразумения закончиться может. Очень мне хотелось, чтобы такая-то любовь да вечной была. Кто ж знал, что другая беда придет…
Цвела наша Фроська до осени. Уж и прятаться перестала: бывало, идет, глаза сияют, губы от поцелуев распухли, алеют что твоя калина, а на шее – синяк не синяк, а засос, какие только жаркими губами поставишь. На парней и не глядит, а красивым девкам улыбается, знаки делает, а то и скажет со значением: с твоей-то красой, подруженька, не о том думаешь, замуж успеется, а счастья-то хлебнуть не вредно! Заводила она и со мной такие разговоры. Добра желала – сама от счастья так и горела, и хотелось ей, чтобы каждая так же счастлива была…
И тут к осени зверь жирку нагулял – вот и нагрянул наш барин в поместье. Оно, вишь ты, большую часть года стояло пустое, управляющий там чего-то управлял, гонял нас на барщину, кого-то продавал, покупал, но редко. А по осени барин приезжал с друзьями поохотиться на кабанов, у нас на них знатная охота бывала. Идет он, значит, с ружьишком, а навстречу ему – Фроська с коровой, корову она в лесу выпасала. Подняла она свои дивные очи на барина, да и опустила: не любы ей мужики, ни один такой лаской, как Яросвета, не подарит. Зато барин ее как увидел – так и обмер.
Я того не видела, а сама Фроська сказывала да смеялась: обмер, говорит, побежал потом за ней, за руку ухватил, слов красивых наговорил…
Но не прошло и недели, как перестала Фроська смеяться. Думу думала, мрачнее тучи ходила. Барин тот много чего ей наобещал. И золота, и лент, и горницу в барском доме – будуар называется, и девку к горнице. Говорил, такие ручки, как у вас, Ефросинья Ивановна, не должны касаться коровы и грязи земной. А для того только и нужно было, что прийти к барину прислуживать в бане…
Понимала Фроська, что коли послушает – не видать ей больше Яросветы с ее любовью, да и счастья больше не видать. А коли не послушает… не даст ей Яросвета цветок папоротника, не позволит коснуться заклятого клада и проклятых денег, а значит – не бывать ей вольной и богатой, шелка не носить, золотые монетки в косу не вплетать. Обдумала все Фроська, и не по одному разу. А в субботний вечер надела чистую рубаху, лучший сарафан да новые лапти – и к барскому дому…
Домой она только под утро пришла. Видать, не сладка ей была барская любовь: от Яросветы Фроська летела как на крыльях, а от барина едва ноги тянула да слезами заливалась. Мать ее за косу оттаскала, отец вожжами выпорол, а братья горевали по ней, как по мертвой. Но разве ж барину кто посмел бы перечить?
И наврал ей барин все про свою любовь, ой наврал. И в горницу к себе не забрал, и шелков не подарил, а жениться, видать, и не думал. Тешился Фроськой-красавицей, пока отдыхал после охоты, а как надоело – уехал к себе в Питербурх и Фроську забыл.
Уж не знаю, ходила ли она к Яросвете, но, должно быть, или сама не посмела, или та ее не простила. Как отрезало у Фроськи – не было ей больше везения: пойдет в лес за грибами, так принесет дай Бог пяток червивых сыроежек; пойдет за ягодами – едва треть лукошка наберет; корову в лесу привязала – волки задрали, лыко с липы стала драть – руку поранила так, что кровищей пол-поляны залила…
Ударили холода. Мать выходит со двора – а Фроська ей навстречу, хмурая, бледная, квелая, вся шатается. Видно, все мечты да надежды похоронила. Ну, мать ее и пожалела, приветила, заговорила ласково, сказала – мол, не горюй, будет на твоей улице праздник. А Фроська ей: оставь, тетка Марфа, было у меня счастье, дак сама из рук выпустила.
Как-то зимой пошла она в лес хворост собирать – и с концами. Искали ее, искали… И только летом один из деревенских рассказывал, что видел в самой чащобе диво дивное: посреди темной поляны холмик могильный да без креста, колдунником увитый, камушками по нему громовое колесо выложено, а над тем холмиком сидит девица – не людского, не нашего роду-племени, сарафан на ней дырявый да венок из осоки, сидит и уж так безутешно плачет, и кувшинки по холмику выкладывает: украшает. Испугался тот мужик, перекрестился да бежать от греха подальше, все бормотал и меня научил: «Водяница, лесовица, шальная девица! Отвяжись, откатись, в моем дворе не кажись; тебе тут не век жить, а неделю быть. Ступай в реку глубокую, на осину высокую. Осина трясись, водяница уймись. Я закон принимал, златой крест цаловал; мне с тобой не водиться, не кумиться. Ступай в бор, в чащу, к лесному хозяину, он тебя ждал, на мху постелюшку слал, муравой устилал, в изголовьице колоду клал; с ним тебе спать, а меня крещённого тебе не видать…».
А я о другом думала. Знать, простила Фроську Яросвета. Да поздно.